Поиск по сайту

Картина мира Бориса Ельцина

Опубликовано: 08.05.2007

Покойный Борис Николаевич Ельцин оставил стране богатейшее речевое наследство, частично разошедшееся на цитаты и рингтоны. Имидж Ельцина долгие годы кормил множество пародистов, копировавших узнаваемую произносительную манеру («шта», «панимаиш», «расияни»), запоминающиеся словечки и общую монументальную стилистику. Качество этих пародий особого значения сейчас не имеет, а вот их количество весьма показательно. Только масштабное стилевое явление провоцирует такое количество перепевов. Раз есть пародии – значит, есть что пародировать, есть узнаваемые черты. Если пародий много – значит, стилевое явление не исчерпывается набором формальных характеристик, значит, оно значительно глубже, чем поверхностная имиджевая структура. И следовательно, говорить нужно не о речевом имидже Ельцина, а о его индивидуальном стиле.

 В чем же феномен этого стиля? Почему именно этого человека широкие народные массы слушали с неизменным сочувствием даже тогда, когда его рейтинг скатывался практически до нуля? Причина проста и лежит на поверхности.

 Индивидуальный стиль Ельцина полностью укладывается в русскую языковую картину мира. Нет другого политика, чья речевая манера с такой точностью воспроизводила бы все без исключения свойства русского менталитета. Вечно чего-нибудь не хватает, особенно если это искусственно конструируемый имидж – всего не предусмотришь. Где-нибудь да обсчитаешься. Особенно смешно наблюдать современную ура-патриотическую риторику, языковое выражение которой совершенно не вяжется с содержанием и не соответствует образу мысли, диктуемому национальным языком. Стиль Ельцина не был искусственной конструкцией. Его сознание, образ его мышления – это сознание и мышление архетипического русского человека, носителя русского языка, чей менталитет закреплен в языковой картине мира.

 Представления о мире, свойственные носителям того или иного языка, воспринимаемые ими как нечто очевидное, не требующее рефлексии и аргументации, находят отражение в семантике языковых единиц. И, пользуясь этими языковыми единицами, описывая и воспринимая мир с их помощью, носитель языка естественно усваивает ту картину мира, которая зафиксирована в его родном языке. Язык  и образ человеческого мышления закономерно взаимосвязаны. Так, невинное слово «сорняк» может возникнуть только в той культуре, которая разделила растения на полезные и неполезные, культивирует полезные и избавляется от неполезных, забыв о том, что еще некоторое время назад пресловутый сорняк воспринимался как ценное лекарственное растение. Но, возникнув, это слово предопределяет дальнейшее нерефлексивное восприятие утилитарной классификации растений. Хрестоматийный пример про сорок оттенков белого цвета в языке одного из северных народов приводить не будем. Вывод понятен. Есть категории, фундаментальные для модели одного мира и отсутствующие в другом.

 Связь языка и мышления неоднократно становилась предметом научного анализа, национальные языковые картины мира сейчас находятся в центре внимания лингвистов. Русская языковая картина мира описана во многих работах, наиболее значимыми из которых являются исследования Н.Д. Арутюновой, Ю.Д. Апресяна, А. Вежбицкой, А.Д.Шмелева. Русский язык представляет мир непредсказуемым, иррациональным, непознаваемым и неконтролируемым, русское языковое сознание эмоционально, склонно к пассивности и фатализму, а также к категорическим моральным суждениям. В русской картине мира противопоставлено не только рациональное и эмоциональное начало, в ней противопоставлены друг другу родственные концепты дух и душа, тело и плоть, истина и правда, свобода и воля, позор и стыд, в ней люди испытывают смирение и гордость, маются и томятся, переживают тоску, гуляют с удалью и размахом. Вот, например, некоторые типично русские представления, выраженные типичными лексическими единицами: «в жизни всегда может случиться нечто непредвиденное» (если что, в случае чего, вдруг), но при этом «все равно всего не предусмотришь» (авось); «чтобы сделать что-то, бывает необходимо предварительно мобилизовать внутренние ресурсы, а это не всегда легко» (неохота, собираться, выбраться), но зато «человек, которому удалось мобилизовать внутренние резервы, может сделать очень многое» (заодно); «человеку нужно много места, чтобы чувствовать себя спокойно и хорошо» (простор, даль, ширь, раздолье), но «необжитое пространство может приводить к душевному дискомфорту» (неприкаянный, маяться, не находить себе места); «хорошо, когда человек бескорыстен и даже нерасчетлив» (мелочность, широта, размах).

 Русская языковая концептуализация мира отобразилась в речевых произведениях Ельцина в полной мере. В них есть все, что есть, и нет того, чего нет в русской языковой модели мира. Особенно показательны в этом отношении мемуары Ельцина. Оставив за кадром процесс их создания, не анализируя степень участия редакторов в подготовке окончательного варианта текста, оценим только одно: полноту соответствия русскому менталитету, содержательную и стилистическую. Такая точность попадания в цель не может быть рассчитана или запрограммирована. Она обусловлена умелым акцентированием и целенаправленным использованием мировосприятия личности и ее внутренних свойств.

 Исторический процесс в мемуарах Ельцина предстает как иррациональный и практически неуправляемый, неподконтрольный человеку: «Ведь в истории порой действуют какие‑то необъяснимые факторы. И к этому нужно относиться очень осторожно. Скинули, значит, власти нет, все разрешено. Где‑то давно копилась энергия противостояния, агрессия, анархическая или террористическая идея, жаждущая воплощения. Где‑то что‑то произошло — и дальнейший сценарий известен. В ход обязаны вступить силовые структуры. Ради спасения порядка они отменяют законы. На время. Но на какое?»

Ключевое слово «вдруг» и другие слова со значением неожиданности, внезапности происходящего повторяются очень часто, особенно там, где речь идет о событиях начала 90-х годов. Обилие безличных конструкций (обозначающих действие, но не называющих субъект действия), повышенная концентрация эмоциональной лексики (поддержанная экспрессивным синтаксисом),  сентенции в духе «власть может развалиться только сама» свидетельствуют о некоем глубинном фатализме, характерном для русского менталитета: «Было ощущение, что само Провидение не хочет нашей встречи с японским руководством!» Или: «Будто какой-то дьявол вертел картонную трубку нашей судьбы, и цветные стекляшки разных комбинаций и компромиссов то возникали, то рассыпались вновь».

 При этом в тексте акцентировано противостояние личности потоку истории, характерное, скажем, для романтической традиции в литературе: «Диктатуры Ельцина не было и не будет, а других диктатур я не допущу» - фраза, которая привычно воспринимается как комическая, в действительности является концептуальной. Образ Ельцина строится как романтизированный, сила личности противопоставлена темной, почти мистической силе истории, и в этом противостоянии актуализирована категория ошибки. Это тоже очень показательно. Ошибка, в отличие от неверного решения, это нечто возникающее как бы само собой, помимо воли субъекта. Ошибка в русской картине мира – свидетельство того, что человек не может справиться с судьбой. Показательно и частое повторение слов и конструкций со значением веры: «почему-то верилось» и т.п., лишний раз подчеркивающее все тот же фатализм, все то же признание неподконтрольности процессов.

 Эмоциональное начало в мировосприятии автора вытесняет рациональное. Ряд решений объясняется эмоционально: «Я психологически не мог занять место Горбачева». В мемуарах преобладает психологическая оценка политиков – анализ личности и ее поступков с человеческой, а не рационально-прагматической точки зрения. Личные отношения с теми людьми, с которыми Ельцину приходилось работать, акцентированы, и даже их профессиональные решения объяснены личностными свойствами: «Даже моё присутствие не могло сдержать их эмоции. Я с уважением отношусь к обоим генералам. Но в этот раз не выдержал, почти прикрикнул, чтобы прекратили эту перепалку. Я понимал, что нервы у всех на пределе». Лозунг «Голосуй сердцем» как воплощение иррационального президентского имиджа был возможен только тогда, во времена преобладания чувства над разумом: «Я чувствовал, что в нашей истории действительно наступила новая эпоха. Какая — ещё никто не знал. Но я знал, что впереди неимоверно трудное, тяжёлое время, в котором будут и взлёты, и падения». И даже в своем последнем, прощальном обращении, которое обозначило появление новой модели власти, более рациональной и прагматичной, Ельцин все равно апеллирует к «удивительной мудрости» россиян, а вовсе не к их уму или интеллекту. Ведь мудрость для русского – это некое иррациональное природное свойство.

 Очень частотным оказывается слово «жалость», используемое как по отношению к политическим оппонентам, так и к тем, кого Ельцин отправлял в отставку. И по отношению к Путину, которому передавалась «шапка Мономаха», слово «жалость» было сказано тоже. Жалость и сострадание – характерный мотив для русской языковой модели.  Национальный концепт боли также крайне значим для ельцинских текстов. Тема болезни, боли (как физической, так и духовной), страдания становится основополагающей при описании исторических процессов. Повторяются слова «мучительный», «болезненный» и другие с синонимичным значением. Частотны метафоры болезни – сопоставление информационной войны с вирусом, человеческой жизни с кардиограммой (не с синусоидой и не с маятником), словосочетание «шоковая терапия», предопределившая в свое время отношение общества к реформам. Постоянное описание ситуаций, угрожающих жизни Ельцина (его физической безопасности, телесному здоровью), сводится к рассуждениям о духовной стороне страдания, болезнь или несчастный случай предстают как шаги к приобретению некоторого духовного опыта – очень характерно для русскоязычного сознания: «Вот так попеременно находят меня и беда, и удача. То кипяток, то ледяная. Закалка»… И буквальное сопоставление своей судьбы и судьбы государства становится образным (опять же иррациональным) аргументом в принятии решений: «Да, в каком‑то смысле Россия — мать. Но в то же время Россия — это мы сами. Мы — её плоть и кровь, её люди. А себя я шоковой терапией лечить буду — и лечил не раз. Только так — на слом, на разрыв — порой человек продвигается вперёд, вообще выживает. Я выбирал путь шоковой терапии не для какой‑то недоразвитой страны, не для абстрактного народа — я в том числе и для себя выбирал этот путь. Первому, кому предстояло пройти через шок, и не однажды, через болевые реакции, через напряжение всех ресурсов — это мне, президенту».

 В его речи постоянно актуализирована дихотомия прошлого и будущего, старого и нового. О прошлом нужно помнить, но его нужно разрушить полностью, чтобы идти вперед: «мы опять бы скатились в это советское болото», «у неё [России] тоже остались эти гнилые советские корешки, которые постепенно всё равно сгнивают, а остаётся только разумная мысль и трезвый взгляд на будущее». Образ разрушения представлен в мемуарах со всей полнотой, окончательностью, с русским размахом и удалью. Свою историческую функцию Ельцин осознает именно как полное, окончательное уничтожение советского прошлого. И время от времени рефлексирует о методах: «Чего греха таить: я всегда был склонен к простым решениям. Всегда мне казалось, что разрубить гордиев узел легче, чем распутывать его годами».

 В целом для его речи характерна предметная образность, отрывочность, избегание сложных слов – канцелярских и иноязычных. Характерный пример: «Не импичмента я боялся, а именно простого русского глагола — «сняли». Скинули. Или ещё как‑нибудь похлеще». Простое русское слово сильнее, экспрессивнее для простого русского уха. Кстати, знаменитое ельцинское «вранье» до сих пор остается любимым словом власти. Это речевой портрет простого человека, который поднялся наверх, но сохранил черты крестьянской речевой культуры, скорректированные образованием и партийной работой.

В этот же образ укладывается этакая демонстративная открытость (душа нараспашку) - обилие личных подробностей биографии, семейной жизни.

 И, конечно, речевой стиль Ельцина не миновала извечная склонность к морально-этическим суждениям, характерная для русской культуры. Рассуждения о политике и человеческой природе не являются абстрактно-теоретическими, они поданы в упрощенных конструкциях, ориентированы на бытовое, обыденное сознание: «Люди всегда хотели воевать, в то же время всегда хотели жить в мире. Такая двойственность свойственна человеческой природе. Абсолютно мирных эпох, к сожалению, не бывает, несмотря на все наши договоры». Использованы слова со значением эмоциональной оценки, находящиеся в сфере предметной семантики: «Политика — дело тяжёлое, иногда страшное, но все же человеческое. В ней те же законы, что и в жизни. И у политика должна быть брезгливость, чистоплотность, не должен он ради высокой идеи пачкаться в грязи».

 Близость Ельцина к народу, многократно акцентированная в речи, поддержанная всеми этими «загогулинами», «помириться после драки» и «не так сели», сослужила ему хорошую службу, внушив многим и многим миллионам безотчетное доверие к человеку, который представлял иррациональную, косную, непредсказуемую и мощную силу. Мысль его была тяжеловесна, и он любил слова со значением тяжеловесности для обозначение позитивной оценки («солидный», «основательный», да и все тот же «политический тяжеловес»). Его «я» обозначало «я, Ельцин», а «я» представителей нынешней власти означает «я, президент» или «я, премьер-министр». Это функциональное «я». Эпоха давно сменилась. Во власть пришло нормативное петербургское произношение, книжный стиль речи, иноязычные слова и рационализм, застегнутый на все пуговицы.

 При Ельцине в политике было больше личного стиля, чем технологии, даже несмотря на то, что мы прекрасно знаем фамилии ельцинских спичрайтеров. В его последнем обращении концентрируются все свойства его индивидуального стиля: эмоциональность, экспрессия, преобладание иррациональных мотивов, фаталистическая семантика боли, ошибок, веры и все то же утверждение нового через разрушение старого.

 Источник: Politcensura.ru